Редко когда их помню. Но этот удалось записать. Предупреждаю, он длинный, хоть и приведен не полностью.
читать дальше
Я разыскал тебя в дальней деревне, насквозь пропитанной состоянием благонравия и покоя. Дорога к ней стерлась из моей памяти, как стирается неспешно ведущий под уклон ровный путь - провел, стелясь под ноги и не отвлекая на себя.
Не кричали петухи, в придорожных лужах, застывших благородной полировкой, не копошились свиньи. Идя через деревню, я отмечал ее воздух. Без колебаний ветерка, с той мерой тепла, что отличает вечера накануне осени, а телу ни жарко, ни холодно и плывешь, будто без него.
Расспрашивая о тебе прохожих, добрался до избы с одной дверью и глухой, без окон, стеной. Отворил ее, тяжелую, за натрудившую ладонь ручку, вошел внутрь. По стоящим у дальней стены рядам лавок и свободному полу от них до порога можно было сказать, что изба общая. В голову пришло - читальня, но больше походило на сельский зал.
Зал, успокоенный неярким светом, достаточным и для того, чтобы убрать темноту, и чтобы дать ей расположиться в углах, не был пуст. По открытой части ходили, стояли и неспешно переговаривались между собой местные жители, скамьи были оделены вниманием меньше. Осматриваясь, я обвел глазами место, вернувшись к двери, когда вошла ты.
Узнать можно было сразу. Даже если сменилась одежда и вослед вошли еще несколько молодых парней и девушек, выражение глаз выдавало с головой. Я улыбнулся, ты тоже, помахав рукой и медленно идя ближе. А под ложечкой кольнуло чувство, что ты, да без тебя. И как бывает, растеклось по телу мучительным, сосущим вопросом: «Без чего?».
Мы отошли на скамьи, словно отделяясь от никуда не ушедших людей и их разговоров. Ты радовалась моему приходу, я улыбался давно не виденной улыбке и не слышанному голосу. Разговор тек, но русло его правил все тот же вопрос. Он прорывался наружу в пытливом взгляде, в недоумении и отстраненном прослушивании местных новостей. В искаженном: «Что ты здесь делаешь?».
«Я сюда переехала» - ответила ты. И стала рассказывать, как осталась здесь, в уютном месте. А вопрос отразился от ее глаз, собрался из крох и екнул в сердце. В твоих глазах не было привычных искорок, гроздьями осыпающих собеседников, пьянеющего озорства и решительности пополам с наивностью.
В голову шло сказанное вдалеке, другими людьми. О степенности зрелого возраста и приобретаемом умении ценить покой. О праве выбирать самой и о том, что кроме собственного есть и другие мнения, отнюдь не менее верные. Шло и разбивалось о новые черты отличий, возникших между тобой рядом и памятной. Неподвижность без порывов куда-то идти, открытость без упрямых, подводящих черту фраз.
- Эй, хватит с ней болтать! - сказано было громко, без шанса на то, что не услышат в замкнутом пространстве избы. Недалеко от двери стоял парень и смотрел на меня. Крепко скроенный, белокожий, с зыркающим взглядом и сильным, хоть и лишенным музыки голосом. - Проваливай!
И, обернувшись в пол-оборота к другим парням и девушкам, стоявшим поблизости, все так же нарочито громко продолжал: «Приперся к нам, будто кто звал! Дохляк поганый! Пусть только задержится и не уберется…».
Сельчане согласно кивали и поддакивали, бросая на меня пропитываемые речью парня презрительные и леденеющие взгляды. Я высвободил ладонь из твоей, встал, прошел пару шагов и сделал то, из-за чего цвет кожи говоруна вошел в память.
Со словами «Ты, кажется, сказал это обо мне», поднял глиняный горшок с горячим варевом и плеснул ему в лицо.
Маленькая толпа раздалась, шарахнувшись с пути длинной, липкой коричневой жижи. Парень уклонился лишь отчасти, половина содержимого горшка растеклась по стене и косяку, половина - по его щеке, наградив пятном во всю ширь. Он взвыл, схватился за лицо и был немедленно увлечен в угол, где сердобольные девушки пробовали осмотреть ожог и наперебой давали советы. Из-за этой живой стены продолжали сыпаться угрозы, подогретые горячим, с прорезавшейся ноткой плаксивости, голосом.
Ты сидела на той же скамье, смотрела на меня с ноткой осуждения, похожей на тщательно наводимый макияж. Плохой, потому что не держался под пробивающимся солнцем не особенно заслуженной мною гордости. А я поймал неуместную, отстраненную мысль: «Солнца здесь тоже не видел. Одни приглушенные сумерки».
- Давай поговорим не здесь - предложил, протягивая руку. Ты помедлила с ответом, наконец решила: «Иди. Я скоро выйду». Проводили друг друга взглядами, пока глаза не пообещали того же. Мимо хлопочущих над обваренным хозяек, я вышел за дверь, в парное молоко безветрия и благодати.
- Бабушка.
Скорее подтверждение факта, с малым вкраплением удивления. Следующая схваченная за шиворот мысль: «Да, я не удивлен, видя ее здесь». Бронебойная леди, моя родственница несла в себе власть знака льва и в полной мере соответствовала ей. Она могла и хотела быть, делать, знать и добиваться, чтобы другие делали по ее слову. Но клики сердца, изливающиеся в прищур глаз, говорили: «Да, поэтому ждала тебя под дверью именно она. Но в самом селе она по иной причине».
Помолчали. Два льва, у одной тишина вышла осуждающе поджатыми губами, у другого - сжатыми в замок до тонкой линии.
«Здесь тихо, хорошо». Кажется, я вздрогнул, ожидая других слов и соответствующих им страстей. Бабушка неторопливо пошла вдоль плетня ограды, продолжая: «Суеты глупой мало, беды стороной обходят, как и плохая погода». Она махнула рукой в сторону поднимающегося к небу холма. Взмах вышел плавный, будто представляла великого владыку. «Из-за этого холма никогда не приходит плохая погода».
Мы говорили еще. Она убеждала меня, я видел в ней ту же странность - привычные слова не несли должных эмоций, присущих ей напора и безоговорочной веры в свою правоту. Бабушка продолжала идти в сторону холма, но дальше предела ограды сопровождать ее я не стал. Повернулся, сделал несколько шагов по утоптанной, но без подымающейся пыли, дорожке. До двери.
Ты не шла, я подпирал просмоленный бок избы плечом, глядя на дверь, которая не открывалась. Приглушенные голоса из-за нее, отсутствие ветра и движения вокруг - так можно было не заметить и простоять вечность. Вздохнул, отстегивая от ремешка затянутый в серый кожух сотовый. Оранжевая подсветка из-под синего корпуса, выбитые на экране слова, недописанное сообщение, когда телефон зазвонил:
- Не пиши. Я сейчас выйду.
Чуть позже дверь с древней тяжестью отворилась, выпуская тебя во двор, закрылась за спиной. Ты стояла напротив, кисти рук в беспокойном движении закрывали одна другую, глаза при видном желании держать их прямо постоянно опускались, а губы кривились от слов, которые надо, _надо_ сказать.
- Подожди. - Я осторожно, но без сомнений притронулся к тыльной стороне ее ладони. Поймал ускользающий взгляд и наладил шаткий мостик перебегающих меж нами искорок. - Давай не здесь. Это место… Я не хочу, чтобы оно нашептывало тебе ответы.
Ты промолчала, неуверенно кивнув, я взял тебя за руку и шагнул... В комнату. Внутри гнездилась непоколебимая уверенность, что если здесь оказалась бабушка, значит отсюда можно попасть в ее спальню. Высокий, до потолка, платяной шкаф на месте стены избы, узкий проход, застеленный ковровой дорожкой, урчащий запасной холодильник. Это место все еще принадлежало той деревне, поэтому мы прошли по дорожке и вышли за зверь, в смежный зал, привычно оккупированный кошками. Сели. Не на широкий диван - на жесткое кресло напротив двери.
Довольно узкое, с голыми деревянными ручками, потому чтобы уместиться, пришлось приткнуться друг к другу. Молчание постепенно сползало, как не успевшая высохнуть патока и ты сказала мне, что действительно переехала в эту деревню, что тебе там хорошо от того, что нет беспокойств, кучи ошибок и их последствий, болтанки между одним и другим. Ты говорила, и слова твои со всех сторон были правильные: Взрослый человек, можешь сама решать, где быть, с кем и зачем. Постепенно, доказывая это, ты разгорячилась, снова прорезались те властно-капризные нотки, появился блеск в глазах, а лицо все охотнее примеривало мимику, становясь более… Живым.
- Знаешь, я ведь не буду тебя вытаскивать. - Осознание холодной жабой барахталось внутри, вальяжно развалившись на месте сердца. - Я слишком ленив и малодушен, чтобы воевать за тебя… С тобой самой. И ненавижу тянуть людей, которые сами хотят идти в другую сторону.
Это звучало как поражение и пощечины, выдаваемые одна за другой, с каждым сказанным словом. Ты ответила коротко и прямо, глядя в глаза и баюкая своей ладонью мои. - Я понимаю.
Из бабушкиной комнаты слышались набирающие силу голоса, угрозы, выкрики нескольких человек, глумливо поносящих меня в своей уверенности силы. Белая дверь спальни дрожала, ты смотрела на меня так, как смотрят до решительного: "Ну, мне пора", одновременно встают и выпускают ладони. За один миг. Подушечки твоих пальцев неотвратимо твердели, а внутри меня разгоралась злость.
Раздраженный шумом и гадкими выкриками, внутри шевельнулся постоялец, обернулся на звук и рявкнул. Коротко, раскатисто. Шум за стеной стих мгновенно, как отхваченный ножом.
Я заметил, что сжимаю твои руки, заглянул в глаза и понял, что очень не хочу, чтобы они снова были такими же умиротворенно-безжизненными. И начал медленно, осторожно расспрашивать, есть ли на свете то, ради чего она бы вернулась назад.
Мы говорили, касались тем, каждая из которых: мужчины, родные, места - была слишком топкой, чтобы стать опорой желания. За окном скользили тени. Слышался шум машин и возня детей на асфальтовой дорожке. Тут я вспомнил, чего, кроме ветра, дождя и деревенской разноголосицы животных недоставало селу. Я не слышал игры детей. Этих вечных бузотеров с пронзительными голосами, которые могут орать на всю деревню и прекрасно слышать друг друга.
- А дети? - произнес я наполовину машинально, спрашивая сам себя. Ты вздрогнула, посмотрела в окно, заслушалась криками ребятни. И медленно, как тянут иного из трясины болотной, произнесла: «Я помню. У меня был ребенок. Ну, вернее должен быть… Я должна была рожать, была в палате, белой, ярко... ». Слова катились все более скорым потоком, потом наткнулись на паузу, как на замшелый камень: «Я… Умерла?».
- Не думаю. - Сказав это, я сам верил в правоту этих слов. Не клеился этот рассвет на твоих щеках, в глазах ярких, с безвозвратностью. Никак.
- Сколько ты уже там?
- Скоро месяц - неуверенно отозвалась ты, продолжая немым вопросом: «Какое это имеет значение?».
- А испытательный срок у этого приюта какой? Два месяца? - попытался пошутить я.
- Почему два месяца? - серьезно удивилась ты. - Сорок дней.
Я выпытывал у нее подробности и как мог заражал уверенностью в том, что все будет хорошо. Не «не-плохо», как в безветрии деревни, а именно хорошо. А проснувшись, нашел банку с пластмассовой крышкой, поставил ее на стол и от души попросил тебя оставаться в ней, чуть было не добавив: «Если все это - правда». Потом закрыл ее, поехал к бабушке, в комнату, где шел разговор. Не заходя в спальню, попросил о том же, положил в рюкзак на застежке длинным трактором и отвез в тот город и в ту больницу.
Ты лежала в реанимации. О судьбе ребенка я тогда не знал, поглощенный мыслью скорее оказаться рядом. А когда оказался, открыл стеклянный, отлитый по стандарту госзаказа, сосуд, имеющий мало общего с чудесами, сел рядом и стал говорить о том же: о нашей беседе, о детском гаме за окном, о сверкучих глазах и идущем тебе наивном упрямстве.
Так прошло несколько дней. Я спал в дурацких гостиницах и выдерживал косые взгляды приходивших к тебе родственников и молодых людей, болтаясь в часы приема у кровати, растягивая их насколько возможно и неся с точки зрения остальных откровенную околесицу. До тех пор, пока ты не открыла глаза.
Сон
Редко когда их помню. Но этот удалось записать. Предупреждаю, он длинный, хоть и приведен не полностью.
читать дальше
читать дальше